Глаза Порциуса Гиммеля блестели, сведенные брови напряженно подрагивали. Он смолк, тяжело переводя дыхание, а потом прикрыл лицо ладонью, еле слышно шепча:
– Так много уже забылось… Но ее лицо в тот момент я хорошо помню и буду помнить, наверное, до самой смерти. Cicatrix conscientiae pro vulnere est – запомните это, фрейлейн Мартина, и еще – semper minus solvit, qui tardius solvit.** Да, так уж повелось, и я не считаю себя в праве что-то утаивать, хотя и horresco referens…***
Словом, Феофано, выслушав мои требования и угрозы (в которых, надо сказать, было более чувства, нежели смысла), не стала отвечать мне тем же. Вместо этого она, как могла, утешила меня, заявив, что не все еще потеряно и есть надежда на спасение, даже если моего отца и других приговорят к худшему, то есть к костру.
После этого девушка под большим секретом поведала, что франки, разорившие нашу церковь, все же не нашли главного – божественный Колос, хранившийся в тайнике за иконой "Девы с колосьями". Сама Феофано успела вынести его раньше, чем начался погром.
Устремив на меня пристальный взгляд, она сказала так:
– Видит Бог, Никифор, я сделаю все, чтобы спасти невинных, хотя тем самым, возможно, помешаю им обрести мученический венец и себя обреку на вечное проклятье. Если придется, я совершу то… то, чего не должна… даже под страхом смерти… Да простит меня Пресвятая Дева! – и Феофано заплакала.
Потом мы условились, что станем по очереди дежурить у ворот тюрьмы, и к чему бы ни приговорили заключенных, мы будем готовы на все, чтобы помешать совершиться несправедливому наказанию.
– Вам удалось спасти отца и дядю, доктор Порциус? – широко раскрыв глаза, спросила Мартина.
– Они не признали себя виновными в ереси, и суд приговорил их к сожжению на костре, – с тяжелым вздохом ответил тот. – Несколько человек, не выдержавших пыток и оговоривших себя и других, подвергли публичной порке, ослепили, после чего они были сосланы в дальние монастыри на вечное заточение. Но мои родные оказались куда более стойкими, и пытки их не сломили…
Девушка зябко передернула плечами.
– Но ведь они не были еретиками, правда же?
– Конечно, нет. Они называли себя хронитами, слугами Хроноса. Их целью было передавать древнее знание, но все они были истинными христианами, верными сынами церкви.
Мы с Феофано узнали, что приговор приведут в исполнение рано утром в тюремном дворе. Обстановка в Городе была тревожной, опять пришли слухи о наступлении болгар на севере, православное и католическое духовенство затеяло новый спор о десятине, богатые горожане выступали против насаждения франкских обычаев. Публичная казнь представителей знатных греческих семейств могла привести к открытому выступлению против властей, поэтому ее решили провести спешно, в присутствии лишь малого числа свидетелей.
Нам не удалось проникнуть внутрь, и мы смешались с толпой черни, которая, несмотря на ранний час, собралась у тюремных ворот, чтобы поглазеть, как будут жечь еретиков. Сразу после восхода солнца осужденных со связанными руками вывели во двор. Там стояли три столба, вокруг которых был сложен большой костер. Я увидел отца и дядю – на них не было ничего, кроме длинных рубах; дядя Евсевий еле передвигал ноги, и отец подставлял ему плечо; стражники толкали их копьями. Всего во дворе собрались не более пятнадцати человек: семеро осужденных, палач с помощниками, профос, стража и православный священник. Потом к воротам подъехало несколько всадников и изъявило желание попасть внутрь – в одном из них я узнал франкского барона, ворвавшегося тогда в нашу церковь. Я узнал его по гербу – волчьей голове на красном поле; с тех пор этот знак сделался для меня ненавистнее всего… но не о том речь.
Барон прибыл специально, чтобы увидеть "как станут корчиться мерзкие чернокнижники, когда дьявол начнет кусать их за бока" – это были его собственные слова. Из всех присутствующих он выглядел самым довольным: громко смеясь, он подзадоривал стражников хорошенько намять осужденным бока и обещал им за это по пригоршне серебра. Его люди затеяли возню у ворот, отгоняя чернь с дороги. Воспользовавшись этим, я и Феофано проскользнули во двор.
Еще раньше я заметил, что моя наставница прячет под покрывалом продолговатый сверток, похожий на спеленатого младенца – теперь она стала понемногу его разворачивать. Меня отвлекли стражники, попытавшиеся вытолкать нас за ворота; сопротивляясь изо всех сил, я вдруг увидел, как помощник палача схватил моего отца и стал привязывать его к столбу. У того видимо была перебита рука, от боли или слабости он почти терял сознание, но его мучитель не обратил на это внимания и еще сильнее вывернул ему руки.
Отец закричал. Его крик резанул меня по сердцу будто ножом. Я не мог более сдерживаться. Оттолкнув стражника, я бросился к костру. Всадник преградил мне путь – в ярости я схватил его за ногу и стащил на землю. Меня окружили. Вырвав кинжал у поверженного, я ранил одного или двоих. Потом… потом… я плохо помню… кто-то ударил меня по голове…
Кажется, Феофано пыталась мне помочь, и ее схватили тоже. Она вырвалась, оставив в руках стражников свое покрывало. В руках у нее был камень, горевший ярко-желтым огнем. Поднялся крик. Потом я увидел вспышку, и люди вокруг застыли, звуки исчезли. Медленно-медленно их затянуло серебристо-белой паутиной, от которой веяло нестерпимым холодом. Сам я едва мог пошевелиться. Кто-то взял меня за руку и потянул за собой. Я сделал шаг, потом другой и, задыхаясь, упал на землю.
* Природа сильнее всего
** Раны совести не заживают… кто платит слишком поздно, всегда недоплачивает
*** Содрогаюсь, рассказывая…
Доктор замолчал, опершись лбом о переплетенные пальцы.
Мартина глядела на него со смесью страха и сострадания, потом выражение ее глаз изменилось, она отвела взгляд и тихонько вздохнула.
В "библиотеке" воцарилась тишина, нарушаемая лишь шумом дождя за окном и громким потрескиванием догорающих свеч. Даже крысы прекратили возню и, очевидно, из сочувствия к Порциусу Гиммелю незаметно покинули комнату. Дочь барона снова вздохнула, жалостливо хлюпнув при этом носом. На глазах у нее навернулись слезы. Несмотря на все усилия, сдержаться ей не удалось, и Мартина неслышно заплакала, прикрыв лицо краем шали. Она сама не понимала, почему плачет. Ей было от всей души жаль доктора, но еще больше – себя, и сестру, и умершего отца, и даже нелюбимого зятя… В это момент все горести мира стали для нее настолько осязаемыми, что невозможно было удержаться от слез.
Мало помалу девушка успокоилась. Доктор Порциус как будто не заметил, что она плакала – опустив веки, он казался целиком поглощенным собственными мыслями. Стараясь не шмыгать носом, Мартина вытерла лицо шалью и совсем было собралась тронуть его за рукав, но застыла с вытянутой рукой, встревоженная неясными звуками за дверью. На мгновение ей почудилось, что там кто-то стоит – звук очень напоминал тяжелое человеческое дыхание, к тому же постореннее присутствие ощущалось ею так явственно, что по спине прошел холодок. Несколько томительных секунд Мартина настороженно прислушивалась, но, ничего больше не услышав, облегченно выдохнула и перекрестилась.